Несмолкаемая песня [Рассказы и повести] - Семён Шуртаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если точно найденное слово надолго — бывает, что на века! — остается жить в памяти людей, остается в книгах, песня умирает вместе с певцом. То есть, слова песни и ее мелодия остаются, но ведь то, что написано на бумаге с помощью букв и нот — еще не песня, а только то, что может стать песней. Песни без голоса нет. Буквы и нотные значки типографская машина может повторить тысячи раз. Голос неповторим. А голос уходит вместе с певцом.
Я всегда верил, что древние греки были не менее искусны и гениальны в музыке, чем в литературе, скульптуре и архитектуре. Но если литература и многие другие художества до нас дошли, то от песен остались только слова. Как песни пелись, мы не знаем. Песни умерли с их исполнителями…
Значит, рано или поздно, и эта песня умрет и от нее ничего не останется?.. Поверить и смириться с этим было обидно и горько.
Погруженный в эти грустные мысли, я не сразу отозвался на робкое прикосновение прохладной близкой руки. А когда повернул голову, то увидел в ее широко раскрытых глазах слезы.
— …еще больше…
Она сказала начало фразы одними губами, а закончила тихим, едва внятным шепотом. Она знала, что я ее и так пойму, а своим голосом ей, наверное, не хотелось мешать тому прекрасному голосу, той печальной песне любви, которую мы слышали.
Мне подумалось спросить ее: девчонка изливает боль своего сердца — это понятно; А откуда и зачем твои слезы, если сквозь них в глазах светится не печаль, а переполняющая тебя радость?! Но ведь о таких вещах, наверное, не спрашивают. И я только улыбнулся в ответ, вспомнив, как однажды, в какую-то праздничную сладкую минуту, она так же вот сказала: «Я тебя люблю…», помолчала немного и добавила: «Я тебя очень люблю!»
Изливая свою душевную боль, девушка, должно быть, постепенно превозмогала ее, потому что в ее голосе все явственнее слышалось уже не страдание, а тихая просветленная печаль. Как бывает в детстве: наплачешься, и словно бы выплачешь свое, еще совсем недавно казавшееся неизбывным, горе. Девушка тоже словно бы умылась своими слезами и взгляд ее на мир начал просветляться.
А мне было по-прежнему невыразимо грустно. Непроизвольно, не отдавая себе отчета, я, время от времени, оглядывался назад, и радость от только что увиденного гасилась в моем сердце сожалением, что все, что проплывает перед твоими глазами, уходит безвозвратно. Уходит навсегда… Можно приехать на Лену еще раз? Но ведь в другой раз и Лена будет уже не та, и ты приедешь другим, и этой песни не будет.
Неужто и песня так же уйдет в небытие, уйдет безвозвратно?
А может, все же не уйдет, не умрет?
В мире материальном, вещном существует закон сохранения материи. Материя может переходить из одной формы существования в другую, но исчезнуть не может. А на область духа этот закон разве не распространяется? Мы не знаем, какие песни пела наша Киевская Русь, не знаем и с какими песнями шли русские ратники во главе с московским князем Дмитрием на Куликово поле. Но ведь песни и Киевской и Московской Руси, надо думать, веселили народное сердце, прибавляли любви к своей земле и укрепляли веру в свои силы. И, значит, можно ли говорить, что они умерли вместе с теми, кто их пел? Песни переливаются из сердца в сердце. И разве они не перелились, не передались в новые поколения то ли молодецкой удалью, то ли широтой русской души, ее радостью и печалью?!
Певцы умирают, но их песни остаются жить в сердцах других людей. Надо только, чтобы песня трогала или, как мы еще говорим, брала за сердце. Тогда она остается с нами уже тем хотя бы, что делает нас немного — пусть совсем немного — лучше. Кого — храбрее, кого — добрее, кого — нежнее…
Сотни, тысячи лет несмолкаемо звучат над планетой песни!
Она опять тихонько тронула меня за руку. Должно быть, моя невольная улыбка навела ее на мысль, что я или не расслышал или не понял сказанных ею слов. А может, ей еще раз захотелось повторить те слова, потому что они особенно полно выражали ее сиюминутное состояние. И она сказала:
— Я люблю тебя еще больше…
…Это было на великой сибирской реке Лене.
Было то ли год, то ли десять, а может, сто или тысячу лет назад.
Было со мной, а может, и с кем-то из вас…
ПОВЕСТИ
ГДЕ НОЧУЕТ СОЛНЫШКО
Маленькая повесть
С чего началось
Началось все вот с чего.
Как-то в один из теплых дней ранней весны мы сидели с Любашкой в палисаднике нашего дома, на солнышке. С высокого неба, с мокро блестевших крыш на нас низвергалась такая уйма света, что глаза с непривычки сами собой зажмуривались. Темный ноздреватый снег у забора истекал бесшумными ручьями, мокрый асфальт дымился, а отчаянно веселые, взъерошенные воробьи в драку купались в прогретых лужицах.
Незадолго перед этим мне довелось побывать на Дальнем Востоке, и я рассказывал дочке, как бродил с охотниками по уссурийской тайге, как с рыбаками качался на крутых волнах Тихого океана. Рассказывал о знаменитом городе юности — Комсомольске и не менее знаменитой ныне, выросшей на берегу океана Находке, о дымящихся вулканах на Курильских островах и восходе солнца на Сахалине.
— А почему там день начинается раньше? — спросила Любашка.
— Потому что солнце раньше встает.
— И оно прямо из моря поднимается?
— Прямо из моря.
— А где солнышко ночует?
Вопрос этот не то чтобы поставил меня в тупик, но все же изрядно озадачил. Не так-то просто объяснить четырехлетнему человеку, где ночует солнышко!
Я начал было рассказывать, как велика наша страна, как долго солнце идет над ней, но все это показалось Любашке не очень интересным.
— Я знаю: наша страна самая большая и самая победительная. Это нам Галина Ивановна говорила… А еще — красный цвет, он самый хороший. И синий тоже — синее небо, водичка синяя… А красный цвет — потому что знамя красное…
Свежая голубизна неба зеркально-спокойно отражалась в лужах, и от этого они казались без дна. Разве что счастливо гомонящие воробьи нет-нет да и раскалывали эти голубые стеклышки.
— Па, асфальт бывает белый?
— Нет.
— А его можно белой краской выкрасить, и он будет белый?
— Можно, конечно. Но это удовольствие слишком дорогое и бессмысленное, пожалуй.
— Почему — бессмысленное?
— Потому что все равно затопчут.
— А-а…
В таком возрасте человека интересует решительно все: большое и малое, очень важное и самое пустяковое, ему еще и неведомо это деление на важное и неважное — все подряд важно, все необыкновенно интересно! И не только спрашивает маленький человек — ему не меньше нравится и объяснять, хотя объясняет он, конечно, не столь кому-то другому, сколь опять же самому себе.
Темно-голубые Любашкины глаза распахнуты настежь, и не сразу понять: то ли цвета они такого, то ли весеннее небо в них, как вон и в те лужи, смотрится. У нее и рот полуоткрыт от напряженного внимания и даже курносый, пуговицей, нос и то, кажется, принимает участие в этом интересном узнавании огромного и как бы обновленного весенним солнцам мира.
На веточку липы в углу двора села нарядная синичка и торопливо, взахлеб, зацвенькала. Должно быть, она хотела сообщить нам, что весна пришла не только сюда, в город, но и в леса, в поля, что весна идет по всей земле.
— А синичке, когда в гости идти, не надо переодеваться — она и так нарядная, — глядя на певунью, сказала Любашка.
— Да, пожалуй, — согласился я.
Синица поцвенькала еще немного и полетела сообщать свои радостные вести дальше.
Мимо прошла, должно быть с рынка, соседка. В авоське у нее картошка была перемешана с яблоками, а поверх лежали пышные, румяные булки.
Это навело Любашку на новые размышления:
— Яблоки растут на деревьях, картошка в земле. А булки?
— Что — булки? — не сразу понял я.
— Откуда привозят в булочную булки? Где они растут?
— Булки растут в поле, — ответил за меня густой сочный бас.
Мы оглянулись. Рядом с нами стоял высокий усатый дядя в сером полупальто и огромной мохнатой шапке.
— Дядя Коля!
Да, это был мой старый товарищ Николай Григорьевич. Когда-то мы с ним вместе служили на флоте, потом потеряли друг друга из виду, а недавно снова нашли. Жил Николай Григорьевич в одной из подмосковных деревень и хоть не часто, но заходил ко мне, когда случалось бывать в Москве. Не раз и я собирался наведаться к нему, да так за делами и не собрался.
— Может, хоть этим летом приедешь? — Николай Григорьевич глядел из-под мохнатой шапки почти сердито. — А то как-то даже неудобно получается: сам, можно сказать, хлебороб, еще вчера только от сохи, то бишь от трактора, а дочка не знает, где и как булки растут. Нехорошо!
— Конечно, нехорошо, — подхватила Любашка.